Рейтинг фильма | |
Кинопоиск | 7.5 |
IMDb | 7.3 |
Дополнительные данные | |
оригинальное название: |
Братья и сестры семьи Тода |
английское название: |
Toda-ke no kyodai |
год: | 1941 |
страна: |
Япония
|
режиссер: | Ясудзиро Одзу |
сценаристы: | Тадао Икэда, Ясудзиро Одзу |
видеооператор: | Юхару Ацута |
композитор: | Сэндзи Ито |
художники: | Тацуо Хамада, Синтаро Мицусима, Тосиаки Симидзу |
монтаж: | Ёсиясу Хамамура |
жанр: | драма |
Поделиться
|
|
Дата выхода | |
Мировая премьера: | 1 марта 1941 г. |
Дополнительная информация | |
Возраст: | не указано |
Длительность: | 1 ч 45 мин |
Когда потеряна истинная добродетель, является добродушие; когда потеряно добродушие, является справедливость; когда же потеряна справедливость, является приличие. Правила приличия — это только подобие правды и начало всякого беспорядка.
Лао-цзы
Придавать ли значение музыке, предшествующей первому кадру? Наверное, да, — она похожа на увертюру оперы. Где-то, в одном из поворотов коридора, не то памяти, играет музыкальная шкатулка, и чья-то скрипка вторит ей, добавляя печали. Из дальней, дорогой глубины слышится мелодия, навевающая не то всепрощающие воспоминания, не то легко покалывающее сожаление о чём-то глубоко личном и давнем, но непременно тёплом. Как всегда у Одзу, каждая смена сцен предваряется, как своеобразным шмуцтитулом, явлением вещей; перед первой главой заставки три: ограда — птичка в клетке — и, как два твёрдых знака, фотоаппараты на треногах. Скоро большая семья — стульев выносится много, — будет запечатлена, схвачена в моменте единения, — просвечена насквозь. Как всегда у Одзу, будут словно нарочно явлены «не те» кадры: не покажут ни праздника, ни драматичного момента агонии. Радостная полупустая болтовня родных, светящихся от радости встречи женщин, возня с младшим братом, которого вечно нет, когда он нужен, беседа подвыпившего на празднике пожилого виновника торжества с женой. Дальше — беда, обрисованная такими же «не теми» эпизодами — вызовами врача, тревожно-обыденными телефонными разговорами, соболезнованиями. И всё теми же вещами, невозмутимыми свидетелями, стражами, обозначениями места и знаками происходящего.
Как всегда у Одзу, — ибо личное и больное, — в глыбе семьи обозначится трещина; две женщины, ставшие враз беззащитными, ибо одна осталась без мужчины, другая, обеднев, получила от жениха отказ, начнут безвинные, в отличие от вполне заслуженных бедствий короля Лира и неприкаянной кошки, странствия, пинаемые от дома к дому небедными родственниками и тонко, со вкусом, поедаемые ими же поедом. Как справедливо заметил бы любой из усопших предков, начнёт твориться кощунство, ибо издавна японская семья — религиозное образование, где все связаны верой в дух родных почивших. Поклонение новопреставленному будет, портрет честного, доброго, но несовершенного человека, позволявшего себе покупать не только антиквариат, но и то, что, вероятно, просто нравилось, любившего простые удовольствия вроде чашечки сакэ, так недальновидно залезшего в долги, повесят, как икону, к его очкастому лицу и застенчивой улыбке молчаливо и бесполезно начнут взывать обиженные. Будет всё положенное, — учтивость, уступки, забота, — вымученные, поддельные, и искренней окажется улыбка облегчения, когда ноша свалится с плеч. Будут и чудеса. Несомые и лелеемые какой-то невидимой аурой, тёплой волной режиссёрского любования, незамаранные, беззащитные и одновременно надёжно защищённые внутренней силой, трогательные в своей не только кровной тяге, — в настоящей дружбе, скреплённой душевным чувствованием друг друга, мать и её хако-ири-мусумэ, оказавшаяся сильнее, чем можно было подумать, — сокровище фильма, средоточие его красоты и камень преткновения для всех его героев. Как их птичка в клетке, кочующая домоседка, они перемещаются, оставаясь в своём доме — нося дом в святом, церковном смысле слова с собой, вокруг себя. И только непутёвый брат, оказавшийся на поверку человеком со стержнем из благородного материала внутри, стал для них действительно родным.
Отец семьи Тода, как подчеркивается первой же фразой фильма, родился в 1872 году, в самый разгар модернизации Японии. При всём стремлении японцев сохранить культуру и традиционный уклад, потери были неизбежны. От членов японской семьи никогда не требовалось пылких чувств друг к другу — любить, «как долг велит, — не больше и не меньше», было достаточно, но эта любовь была истинной, ибо складывалась из постоянных и взаимных самопожертвований, строилась по законам смирения и уступок, и в результате делала жизнь взаимно удобной, надёжной и ответственной. Это были правила приличия, презираемые китайским мудрецом; но они были обеспечены реальной добродетелью. Революция Мэйдзи предоставила мужчинам-аристократам широкие предпринимательские возможности, что стало причиной и возвышения, и краха дома Тода; женщинам позволила получать высшее образование, носить по желанию европейскую одежду, и — чувствовать себя свободнее. Настолько, чтобы отчитывать мать за вмешательство в воспитание внука, прогонять родных, когда в дом приходят чужие, пренебрегать экономией в непростые для семьи времена, играть на фортепиано, когда все спят. Мужчины семьи Тода выглядят настолько бледно на фоне командующих женщин, что страх Сёдзиро, младшего сына, перед женитьбой вполне понятен. В виду всепроникающего индивидуализма действительно единственным фактором, могущим связать отдельных членов семьи, смогло стать только душевное родство и сходство приоритетов.
Становясь всё уловимее, всё распознаваемее, фиксированнее к концу, оформляясь в чёткую драматическую конструкцию с акцентами, кульминацией, адресами сочувствия и негодования, фильм ошарашивает своей начальной нечёткостью, до странного ознобляющей чем-то бергмановским, что справедливо: шведский гений не скрывал влияния Одзу. Слова и невысказанное растворяются в воздухе, создавая ощущение ускользания всего того, что сейчас рядом и радует, молчания всезнающей судьбы, когда все говорят о пустяках. Всё дальнейшее обозначено простыми словами, без корректировки речей. Это будет жизнь, несовершенная, будто подсмотренная — как всегда у Одзу, снятая на высоте татами. Однако это будет сад: видимость полной естественности не отменит стоящего за нею опытного, мудрого садовода-философа, хорошо знающего, зачем и куда он положил тот или иной камень, посадил тот или иной цветок.
Фильм завершится лёгкой, полётной, комедийной ноткой, неожиданно красивой этими порывами ткани на морском ветру; здравомысляще-уступчивая, иногда несовершенно-лукавая, старинная, смешная, боящаяся пафоса добродетель победит. Но уже не забыть, что носители этой старинной добродетели скоро пересекут границу Японии. И только невидимый фотограф в последних кадрах сохранит спокойные, чистые, как китайские фонарики со свечою внутри, лица. Без морали, да и кому их читать, — все могут ошибаться, у всех есть шанс на исправление… Только печаль: о проданном доме, прекрасных вещах, разошедшихся по рукам, непочтительных подростках, девушках, меняющих сдерживающее шаги кимоно на позволяющую беспечно летать по дому европейскую юбку. Только мудрая, неразрешимая печаль о навсегда утраченном, носимая режиссёром из фильма в фильм до самого скончания недолгой жизни.
26 февраля 2017
Посмотрев очередной фильм Ясудзиро Одзу, я делаю вывод, что он — гениальный режиссёр. Его фильмы стали для меня священными; не было такого, чтобы хоть один из его фильмов мне не понравился.
У Одзу есть немало фильмов с подобной темой о распаде семьи. Отношения между родителями и их детьми, братьями и сестрами являлись для Одзу практически главным объектом изучения в его картинах и чуть ли не самым важным жизненным вопросом. После просмотра таких фильмов, например, как этот, ты приобретаешь очень ценный жизненный опыт, находишь ответы на многие вопросы. Грустно осознавать, что порой самые близкие люди становятся друг другу чужими, и хотелось бы найти в родственниках сочувствие и сопереживание, но, к сожалению, нити родственной связи легко рвутся под натиском безразличия, цинизма и холодности.
9 из 10
24 февраля 2017
Добродетель и приличия
Когда потеряна истинная добродетель, является добродушие; когда потеряно добродушие, является справедливость; когда же потеряна справедливость, является приличие. Правила приличия — это только подобие правды и начало всякого беспорядка.
Лао-цзы
Придавать ли значение музыке, предшествующей первому кадру? Наверное, да, — она похожа на увертюру оперы. Где-то, в одном из поворотов коридора, не то памяти, играет музыкальная шкатулка, и чья-то скрипка вторит ей, добавляя печали. Из дальней, дорогой глубины слышится мелодия, навевающая не то всепрощающие воспоминания, не то легко покалывающее сожаление о чём-то глубоко личном и давнем, но непременно тёплом. Как всегда у Одзу, каждая смена сцен предваряется, как своеобразным шмуцтитулом, явлением вещей; перед первой главой заставки три: ограда — птичка в клетке — и, как два твёрдых знака, фотоаппараты на треногах. Скоро большая семья — стульев выносится много, — будет запечатлена, схвачена в моменте единения, — просвечена насквозь. Как всегда у Одзу, будут словно нарочно явлены «не те» кадры: не покажут ни праздника, ни драматичного момента агонии. Радостная полупустая болтовня родных, светящихся от радости встречи женщин, возня с младшим братом, которого вечно нет, когда он нужен, беседа подвыпившего на празднике пожилого виновника торжества с женой. Дальше — беда, обрисованная такими же «не теми» эпизодами — вызовами врача, тревожно-обыденными телефонными разговорами, соболезнованиями. И всё теми же вещами, невозмутимыми свидетелями, стражами, обозначениями места и знаками происходящего.
Как всегда у Одзу, — ибо личное и больное, — в глыбе семьи обозначится трещина; две женщины, ставшие враз беззащитными, ибо одна осталась без мужчины, другая, обеднев, получила от жениха отказ, начнут безвинные, в отличие от вполне заслуженных бедствий короля Лира и неприкаянной кошки, странствия, пинаемые от дома к дому небедными родственниками и тонко, со вкусом, поедаемые ими же поедом. Как справедливо заметил бы любой из усопших предков, начнёт твориться кощунство, ибо издавна японская семья — религиозное образование, где все связаны верой в дух родных почивших. Поклонение новопреставленному будет, портрет честного, доброго, но несовершенного человека, позволявшего себе покупать не только антиквариат, но и то, что, вероятно, просто нравилось, любившего простые удовольствия вроде чашечки сакэ, так недальновидно залезшего в долги, повесят, как икону, к его очкастому лицу и застенчивой улыбке молчаливо и бесполезно начнут взывать обиженные. Будет всё положенное, — учтивость, уступки, забота, — вымученные, поддельные, и искренней окажется улыбка облегчения, когда ноша свалится с плеч. Будут и чудеса. Несомые и лелеемые какой-то невидимой аурой, тёплой волной режиссёрского любования, незамаранные, беззащитные и одновременно надёжно защищённые внутренней силой, трогательные в своей не только кровной тяге, — в настоящей дружбе, скреплённой душевным чувствованием друг друга, мать и её хако-ири-мусумэ, оказавшаяся сильнее, чем можно было подумать, — сокровище фильма, средоточие его красоты и камень преткновения для всех его героев. Как их птичка в клетке, кочующая домоседка, они перемещаются, оставаясь в своём доме — нося дом в святом, церковном смысле слова с собой, вокруг себя. И только непутёвый брат, оказавшийся на поверку человеком со стержнем из благородного материала внутри, стал для них действительно родным.
Отец семьи Тода, как подчеркивается первой же фразой фильма, родился в 1872 году, в самый разгар модернизации Японии. При всём стремлении японцев сохранить культуру и традиционный уклад, потери были неизбежны. От членов японской семьи никогда не требовалось пылких чувств друг к другу — любить, «как долг велит, — не больше и не меньше», было достаточно, но эта любовь была истинной, ибо складывалась из постоянных и взаимных самопожертвований, строилась по законам смирения и уступок, и в результате делала жизнь взаимно удобной, надёжной и ответственной. Это были правила приличия, презираемые китайским мудрецом; но они были обеспечены реальной добродетелью. Революция Мэйдзи предоставила мужчинам-аристократам широкие предпринимательские возможности, что стало причиной и возвышения, и краха дома Тода; женщинам позволила получать высшее образование, носить по желанию европейскую одежду, и — чувствовать себя свободнее. Настолько, чтобы отчитывать мать за вмешательство в воспитание внука, прогонять родных, когда в дом приходят чужие, пренебрегать экономией в непростые для семьи времена, играть на фортепиано, когда все спят. Мужчины семьи Тода выглядят настолько бледно на фоне командующих женщин, что страх Сёдзиро, младшего сына, перед женитьбой вполне понятен. В виду всепроникающего индивидуализма действительно единственным фактором, могущим связать отдельных членов семьи, смогло стать только душевное родство и сходство приоритетов.
Становясь всё уловимее, всё распознаваемее, фиксированнее к концу, оформляясь в чёткую драматическую конструкцию с акцентами, кульминацией, адресами сочувствия и негодования, фильм ошарашивает своей начальной нечёткостью, до странного ознобляющей чем-то бергмановским, что справедливо: шведский гений не скрывал влияния Одзу. Слова и невысказанное растворяются в воздухе, создавая ощущение ускользания всего того, что сейчас рядом и радует, молчания всезнающей судьбы, когда все говорят о пустяках. Всё дальнейшее обозначено простыми словами, без корректировки речей. Это будет жизнь, несовершенная, будто подсмотренная — как всегда у Одзу, снятая на высоте татами. Однако это будет сад: видимость полной естественности не отменит стоящего за нею опытного, мудрого садовода-философа, хорошо знающего, зачем и куда он положил тот или иной камень, посадил тот или иной цветок.
Фильм завершится лёгкой, полётной, комедийной ноткой, неожиданно красивой этими порывами ткани на морском ветру; здравомысляще-уступчивая, иногда несовершенно-лукавая, старинная, смешная, боящаяся пафоса добродетель победит. Но уже не забыть, что носители этой старинной добродетели скоро пересекут границу Японии. И только невидимый фотограф в последних кадрах сохранит спокойные, чистые, как китайские фонарики со свечою внутри, лица. Без морали, да и кому их читать, — все могут ошибаться, у всех есть шанс на исправление… Только печаль: о проданном доме, прекрасных вещах, разошедшихся по рукам, непочтительных подростках, девушках, меняющих сдерживающее шаги кимоно на позволяющую беспечно летать по дому европейскую юбку. Только мудрая, неразрешимая печаль о навсегда утраченном, носимая режиссёром из фильма в фильм до самого скончания недолгой жизни.
3 января 2017
Когда потеряна истинная добродетель, является добродушие; когда потеряно добродушие, является справедливость; когда же потеряна справедливость, является приличие. Правила приличия — это только подобие правды и начало всякого беспорядка.
Лао-цзы
Придавать ли значение музыке, предшествующей первому кадру? Наверное, да, — она похожа на увертюру оперы. Где-то играет музыкальная шкатулка, и скрипка вторит ей, добавляя печали. Из дальней, дорогой глубины слышится мелодия, навевающая не то всепрощающие воспоминания, не то легко покалывающее сожаление о чём-то глубоко личном и давнем, но непременно тёплом. Как всегда у Одзу, каждая смена сцен предваряется, как своеобразным шмуцтитулом, явлением вещей; перед первой главой три детали иероглифа: ограда — птичка в клетке — и, как два твёрдых знака, фотоаппараты на треногах. Скоро большая семья — стульев выносится много, — будет запечатлена, схвачена в моменте единения, — просвечена насквозь. Как всегда у Одзу, будут словно нарочно явлены «не те» кадры: не покажут ни праздника, ни драматичного момента агонии. Радостная болтовня родных, светящихся от радости встречи женщин, возня с младшим братом, которого вечно нет, когда он нужен, беседа подвыпившего пожилого виновника торжества с женой. Дальше — беда, обрисованная такими же «не теми» эпизодами — вызовами врача, телефонными разговорами, соболезнованиями. И всё теми же вещами, невозмутимыми свидетелями, обозначениями места и знаками происходящего.
Как всегда у Одзу, — ибо личное и больное, — в глыбе семьи обозначится трещина; две женщины, ставшие беззащитными, ибо одна осталась без мужчины, другая, обеднев, получила от жениха отказ, начнут безвинные, в отличие от вполне заслуженных бедствий короля Лира и неприкаянной кошки, странствия, пинаемые от дома к дому небедными родственниками и тонко, со вкусом, поедаемые ими же поедом. Как справедливо заметил бы любой из усопших предков, начнёт твориться кощунство, ибо издавна японская семья — религиозное образование, где все связаны верой в дух родных почивших. Поклонение новопреставленному будет, портрет честного, доброго, но несовершенного человека, позволявшего себе покупать не только антиквариат, но и то, что, вероятно, просто нравилось, любившего простые удовольствия вроде чашечки сакэ, так недальновидно залезшего в долги, повесят, как икону, к его очкастому лицу и застенчивой улыбке молчаливо и бесполезно начнут взывать обиженные. Будет всё положенное, — учтивость, уступки, забота, — вымученные, поддельные, и искренней окажется улыбка облегчения, когда ноша свалится с плеч. Будут и чудеса. Несомые и лелеемые какой-то невидимой аурой, тёплой волной режиссёрского любования, незамаранные, беззащитные и одновременно надёжно защищённые внутренней силой, трогательные в своей не только кровной тяге, — в настоящей дружбе, скреплённой душевным чувствованием друг друга, мать и её хако-ири-мусумэ, оказавшаяся сильнее, чем можно было подумать, — сокровище фильма, средоточие его красоты и камень преткновения для всех его героев. Как их птичка в клетке, кочующая домоседка, они перемещаются, оставаясь в своём доме — нося дом в святом, церковном смысле слова с собой, вокруг себя. И только непутёвый брат, оказавшийся на поверку человеком со стержнем из благородного материала внутри, стал для них действительно родным.
Отец семьи Тода, как подчеркивается первыми фразами фильма, родился в 1872 году, в самый разгар модернизации Японии. При всём стремлении японцев сохранить культуру и традиционный уклад, потери были неизбежны. От членов японской семьи никогда не требовалось пылких чувств друг к другу — любить, «как долг велит, — не больше и не меньше», было достаточно, но эта любовь была истинной, ибо складывалась из постоянных и взаимных самопожертвований, строилась по законам смирения и уступок, и в результате делала жизнь взаимно удобной, надёжной и ответственной. Это были правила приличия, презираемые китайским мудрецом; но они были обеспечены реальной добродетелью. Революция Мэйдзи предоставила мужчинам-аристократам широкие предпринимательские возможности, что стало причиной и возвышения, и краха дома Тода; женщинам позволила получать высшее образование, носить по желанию европейскую одежду, и — чувствовать себя свободнее. Настолько, чтобы отчитывать мать за вмешательство в воспитание внука, прогонять родных, когда в дом приходят чужие, пренебрегать экономией в непростые для семьи времена, играть на фортепиано, когда все спят. Мужчины семьи Тода выглядят настолько бледно на фоне командующих женщин, что страх Сёдзиро, младшего сына, перед женитьбой вполне понятен. В виду всепроникающего индивидуализма действительно единственным фактором, могущим связать отдельных членов семьи, смогло стать только душевное родство и сходство приоритетов.
Становясь всё уловимее, всё распознаваемее, фиксированнее к концу, оформляясь в чёткую драматическую конструкцию с акцентами, кульминацией, адресами сочувствия и негодования, фильм ошарашивает своей начальной нечёткостью, до странного ознобляющей чем-то бергмановским, что допустимо: шведский гений не скрывал определенного влияния Одзу. Слова и невысказанное растворяются в воздухе, создавая ощущение ускользания всего того, что сейчас рядом и радует, молчания всезнающей судьбы, когда все говорят о пустяках. Всё дальнейшее обозначено простыми словами, без корректировки речей. Это будет жизнь, несовершенная, будто подсмотренная — как всегда у Одзу, снятая на высоте татами. Однако это будет сад: видимость полной естественности не отменит стоящего за нею опытного, мудрого садовода-философа, хорошо знающего, зачем и куда он положил тот или иной камень, посадил тот или иной цветок.
Фильм завершится лёгкой, полётной, комедийной ноткой, неожиданно красивой этими порывами ткани на морском ветру; здравомысляще-уступчивая, иногда живо-лукавая, старинная, смешная, боящаяся пафоса добродетель победит. Но уже не забыть, что носители этой старинной добродетели скоро пересекут границу Японии. И только невидимый фотограф в последних кадрах сохранит спокойные, чистые, как китайские фонарики со свечою внутри, лица. Без морали, да и кому их читать, — все могут ошибаться, у всех есть шанс на исправление… Только печаль: о проданном доме, прекрасных вещах, разошедшихся по рукам, непочтительных подростках, девушках, меняющих сдерживающее шаги кимоно на позволяющую беспечно летать по дому европейскую юбку. Только мудрая, неразрешимая печаль о навсегда утраченном, носимая режиссёром из фильма в фильм до самого скончания недолгой жизни.
10 июня 2016